шляпками повернуты им навстречу: там, позади, всходило солнце над полем боя.
Лежа на спине, Третьяков пригнул тяжелую шляпку подсолнуха. Набитая вызревшими семечками, как патронами, она выгнулась вся. Смахнул ладонью засохший цвет, отломил край.
– Пошли!
Кинул горсть семечек в рот и бежал по полю, выплевывая мягкую, неотвердевшую шелуху.
Он издали заметил этот окопчик: между подсолнухами и посадкой. В сухой траве впереди него ползла пехота. Чего они там ползают? Бой уже к деревне подкатился, а они тут ползают. Но окопчик был хорош, из него все поле открывалось. Третьяков махнул ребятам:
– По одному – за мной!
И побежал, вжимая голову в плечи. Несколько пуль визгнуло над затылком. Спрыгнул в окоп. И тут же пулеметная очередь поверху. Выглянул. В траве, вихляясь, полз Кытин. Прикладом автомата заслонил голову, катушка провода на спине, как башня танка.
Один за другим они ввалились в окоп. По щекам – черноземные потоки пота. Сразу же начали подключаться.
Только теперь Третьяков понял, почему пехота елозит в траве: пулемет положил ее на этом поле и держит. Подымется голова, пулемет шлет из посадки длинную очередь, и шевеление затихает.
– Лебеда, Лебеда, Лебеда! – вызывал батарею Суяров испуганным голосом, а слышалось: «Беда, беда, беда…» Не надо было в этот окоп соваться. Поле видит, а толку что? Даже пулемет уничтожить не может. У тяжелых пушек, стоящих за два километра отсюда, рассеивание снарядов такое на этой дальности, что раньше он по своей пехоте угодит.
– Лебеда?! Слышь меня? Это я, Акация! Товарищ лейтенант, – Суяров снизу подавал трубку, смигивал мокрыми веками, плечом размазывал грязь по щеке. Рад был, что связь цела, не лезть ему под пули.
В трубке – сипловатый голос Повысенко. И тут же командир дивизиона отобрал трубку: сидит на батарейном НП. Слышно было, как он спрашивает Повысенко: «Кто у тебя там? Новенький? Как его?..»
А он тоже комдива в глаза еще не видел, только голос его слышал.
– Третьяков! Где находишься? Докладывай обстановку! И не врать мне, понял? Не ври!
– Я тут на поле, товарищ Третий. Левей посадки. Пехота тут залегла…
Впереди окопа от пехотинца к пехотинцу ползал в это время командир взвода в зеленой пилотке, хлопал каждого по заду малой саперной лопаткой.
– По-пластунски – вперед!
А пока к другому отполз – «По-пластунски – вперед!» – этот уже замер. Зеленая пилотка гребешком высилась из травы. «Пилотку бы снял…» – мелькнуло у Третьякова, а сам докладывал командиру дивизиона обстановку. На дне окопа отдышавшийся Кытин грыз семечки, шелуха звеньями висела с нижней губы.
Визг мины. Пригнулись дружно. Несколько мин разорвалось наверху. Сжавшись, Третьяков и клапан трубки прижал, забыл отпустить.
– Что там у вас? – кричал командир дивизиона, которому слышно было в трубку, как здесь грохочет. – Где ты находишься?
– На поле, я же говорю.
– На каком поле? На каком поле?
– Тут пулемет держит…
– Ты воевать думаешь? На черта тебе пулемет?
– Он пехоте не дает…
– Я тебя спрашиваю: ты думаешь воевать?
Визгнуло коротко. Откуда-то недалеко бьет: визг – разрыв! Визг – разрыв! А выстрела не слышно. Но батарея – недалеко. Высунулся и еле успел присесть: так низко пронеслось, казалось, голову собьет. Выглянул. По звуку – из-за деревни откуда-то.
На поле от свежей воронки расползались в стороны пехотинцы. Один остался неподвижно лежать ничком. Ее если не уничтожить, эту батарею, она тут всю пехоту переколотит. Пулемет они сами уничтожат, а минометная батарея… И не выскочишь отсюда. Вот если б на крышу коровника забраться…
Одним ухом он ловил полет мины, в другом раздавался накаленный голос командира дивизиона. А Третьякову орать не на кого, дальше – одна пехота.
– Крыши коровников видите, товарищ Третий?
На миг дыхание пресеклось: показалось, вот она летит, твоя… Рвануло так, что окоп встряхнулся.
– Крыши коровников видите? – кричал Третьяков, оглушенный. Пошевелился, отряхивая с себя землю. – Там буду находиться.
Донеслось неясно, сквозь глушь:
– Там наши? Немцы? Кто там?
А черт их знает, кто там. Пехота наша мелькала. Если на крышу залезть, оттуда все должно быть видно.
– Буду там, доложу!
– Ты гляди…
А что глядеть – не разобрал: уши забило звоном. Тряхнул головой, еще сильней зазвенело. Крикнул Суярову отключаться. Тут сидеть нечего. Зачем только сюда сунулся, всех за собой потащил… Они сидят, а пехота на поле под огнем лежит. Досидятся, что их тоже здесь ухлопает зря. Но до чего вдруг спасительным показался этот окоп, когда надо теперь вылезать из него!
– Кытин! Давай первым.
Первому особенно неохота лезть. Но первого и пулеметчик не ждет, он после изготовится, других ждать будет.
– Бери катушку, аппарат – пулей в подсолнухи!
Кытин смахнул с губ шелуху, обтер ладони о колени, посерьезнел. Закинул автомат за спину, смерил прищуренным глазом расстояние.
– Я пошел.
Лег животом на бруствер, перекинул ноги, вскочил и побежал, метя полами шинели по траве. Они смотрели. Не добежав, кинул вперед себя тяжелую катушку, нырнул за ней следом головой в подсолнухи. Когда ударил пулемет, только шляпки раскачивались, указывая след.
– Суяров! Давай ты.
Тот сосредоточенно куском напильника по кремню высекал огонь. Торопился. Прикурил. Несколько раз подряд жадно затянулся. Цигарка вздрагивала в пальцах, а он сосал ее, сосал.
– Ждать, пока ты накуришься?
– Щас, товарищ лейтенант, щас…
Руки копошатся у рта, дергается обрубок безымянного пальца.
– Долго ты?
– Сейчас, товарищ лейтенант…
Лицо опавшее, все мокрое от пота, как облитое. Он стал вдруг отползать, сидя, заслоняться локтем.
Вии-уу! – потянулось к ним из-за поля. Бах! Бах! Бах!
– Ты пойдешь, нет? Пойдешь?
И сапогами подымал его с земли, а тот ложился на спину.
– Пойдешь? Пойдешь?
Суяров охал изумленно, внутри у него охало. Опять разорвалось наверху. А они тут возились в дыму, в окопе. Не владея собой, Третьяков схватил его за отвороты шинели, поднял с земли, притянул:
– Жить хочешь?
И тряс, встряхивая его. Близко перед глазами – облитые потом веки, вздрагивающий, мерцающий взгляд.
– Больше всех хочешь жить?
И чувствовал дрожь в себе и сладостное нетерпение: бить. Пхнул от себя, Суяров глухо ударился спиной о стенку окопа, выронил из носа кровь, яркую, как сок недозрелой вишни. Распахнутыми глазами глядел с земли, а сам опять валился на спину, поднимал над лицом копошащиеся пальцы.
– Живи, сволочь!
Третьяков схватил его автомат, схватил катушку, большую восьмисотметровую немецкую катушку красного телефонного провода, выкинул наверх.
Кто-то стонущий свалился в окоп. Зеленая пилотка. Испуганный, мутящийся взгляд. Руками в крови, в земле зажимает живот сбоку. Увидел это, когда уже разгибался бежать. На миг спасительная мысль: остаться, перевязать… Но уже бежал, в руке гремела